Холодный, серый, почти темный декабрьский пол­день, неброский щит у дверей художественного музея, неприметная табличка у входа в большой зал, где раз­местилась персональная выставка живописца Николая Ивановича Хальзева, — все настраивало на будничный лад, совершенно не предвещая праздника.

И вдруг — царство ярчайшего света и цвета, пир­шество и ликование сильных, горячих и сочных красок на множестве исполненных маслом пейзажей и даже на двухцветных графических листах, воссоздающих не толь­ко все времена года, но, кажется, и все время суток. От едва зарождающегося рассвета — трепетного пробужде­ния дня и солнца, посылающего первые приветственные лучи земле и людям, — до поздних сумерек, опускаю­щихся на отходящую на отдых землю.

Хотя людей, кроме как на одной картине, открывав­шей экспозицию, разговор о которой впереди, и особый, на полотнах Хальзева почти нет. Но их вторжение в природу и присутствие на тех просторах Волги, Жигу­лей или Крыма, что попали в поле зрения, художника, несомненны и очевидны. Будучи по натуре человеком, я бы сказал, лирико-оптимистического настроя, он и в творчестве своем верует в то, что людям не изменит здравый смысл, наконец, в них возобладает чувство са­мосохранения и они никогда не перейдут опасную черту в своем, с каждым новым столетием все более нерав­ноправном диалоге с природой. Что они одумаются и не разрушат ее живительную силу и красоту.

Собственно, почти все картины Николая Ивановича и воспевают, и славят «окружающую среду». И, кажется, уже в этом звучит серьезное предостережение. Но, пре­достерегая нас публицистически остро и страстно, худож­ник в то же время не изменяет своему оптимистическо­му мировосприятию и неизменно реалистической и ли­рической манере письма. У него даже глубокая мрачная пропускная камера на картине «Шлюз», на дне которой как-то опасливо дожидается подъема небольшой с бе­лыми палубными надстройками танкер, полна светлой надежды на то, что свобода и простор впереди. Л с ни­ми и осознание невозможности и опасности дальнейшего вторжения в естественное течение «реки-жизни». Иначе никогда не раскроются крепостные ворота шлюза, не раздвинется та манящая тоненькая пока полоска неба над ними. И никогда не залетят в это сырое ущелье снежно-белые чайки. Кстати, как мне показалось, поя­вившиеся здесь скорее по воле художника, чем «по жизни».

В этой работе и в наиболее удавшихся Хальзеву пейзажах — «Жигулевские Ворота», «Зимние березы в Жигулях», «Бахилова поляна», «Осень в Жигулях», «Теплая зима» и других его полотнах волжского цикла (свыше ста картин) — ученые-искусствоведы, вероятно, найдут погрешности композиционно-образного решения и, стиля. Но самому Николаю Ивановичу они дороги тем, что при их создании, все больше в излюбленном ракурсе вида сверху, ему удалось, как он мне сказал, овладеть хотя бы некоторыми, вечно ускользающими секретами живописной техники маслом. И ещё – наиболее ясно и эмоционально выразить свое оптимисти­ческое мироощущение, свою любовь к родной земле.

Восхождение на эти свои личные «живописные вер­шины» далось художнику, пробовавшему себя в раз­ных манерах и техниках письма, очень и очень нелегко. Не говоря уже о том, что он шел к ним всю жизнь.

Его раннее детство прошло в деревне Сухая Вязовка, где он родился в 1923 году. Спасение от голода, на ступившего девять лет спустя, пришло от старшего брата Ивана, работавшего в Самаре на мельнице и за­бравшего к себе опухавших родителей и таявшего на глазах Кольку…

Сначала ютились в холодном бараке, потом не­сколько лет маялись в сыром подвале на прибрежной улице Обороны. Но зато остались живы! Да еще Вол­га — вот она, рядом, всего в двух шагах! С теплыми, ласковыми песчаными отмелями и перекатами летом, прохладными озерами и лесами на той стороне и Жигу­левскими горами на близком горизонте.

И сколько пройдет трудных лет, сколько воды уте­чет в Волге, прежде чем Николай Хальзев поднимется на их вершины с красками и выразит на холстах свое восхищение красотой Жигулей и величавой русской ре­ки. Ведь едва ли не лучшую свою картину «Жигулев­ские Ворота» — огромный, неохватный взглядом, свет­лый простор Волги, гор и неба — он напишет лишь к концу 80-х годов и впервые покажет на той персональ­ной выставке, с которой и начался наш рассказ.

А тогда, в детстве, как и редкие материны угоще­ния — кулечки дешевых слипшихся конфет-«подушечек», — Волга не только скрашивала жизнь и воспи­тывала своей красотой, могучими ледоходами, закаляла летними купаниями, но еще подкармливала рыбой и обеспечивала дровами на долгую зиму.

С рыбалкой было, конечно, полегче и поинтереснее: все-таки полезное с приятным и увлекательным. А вот заготовка дров… При сильном, тогда еще не ослаблен­ном плотинами ГЭС течении надо было багром и ве­ревками зачаливать бесхозные бревна и буксировать их на веслах к берегу. Там пилить, грузить сырые, неподъ­емные чурбаки в лодку и вести ее бечевой к своей «при­стани». Здесь перегружать на тележку, везти (не по ас­фальту!) домой, во двор, где снова пилить, колоть и складывать дрова в поленницы для просушки. А уж по­том, ближе к осени, к дождям, — в сарай.

Но и в этой тяжелой работе для Николая было мно­го интересного и полезного. Помимо физической закал­ки, происходило полное и естественное, если угодно, слияние с природой, с ее одухотворяющей силой. Тогда вообще многое по-хорошему влияло на мальчишек. И катание на санках, лыжах и коньках, чаще самодель­ных. И игры — в Чапаева, в казаки-разбойники, в лап­ту, кулюкушки, в футбол. Бывало, врывались сюда и азартные, на деньги — орлянка, казанки и карты. Но, к счастью, для Коли Хальзева ненадолго, не затянув, не оставив скверного следа.

Кроме огромного мира Волги, игр и развлечений, была у него еще одна радость — школа. И тоже совсем близко от дома — на Хлебной площади. Там-то, в чет­вертом или пятом классе, и пробудилась в нем тяга к рисованию.

• Как у меня возникло, зародилось желание рисо­вать, точно объяснить не могу, — рассказывал Николай Иванович, пригласив однажды в мастерскую. — Но хо­рошо помню, как поразила меня одна картина в учеб­нике: большой, сильный орел крепко держал в острых когтях маленького, истекающего кровью барашка. То ли мне стало жалко этого несчастного барашка, то ли понравился могучий орел, но я почему-то начал без конца перерисовывать эту картинку, добавляя что-то свое — новую светотень, штрих, линию. И так, видно, похоже, так удачно получалось, что учительница рисо­вания быстро определила меня в изокружок. А после седьмого класса по совету той же учительницы — она была такая милая, красивая женщина, а вот как ее звали, не запомнил, забыл — поехал поступать в Пен­зенское художественное училище. Один, без провожа­тых и без лишнего рубля в кармане. Но зато с кучей рисунков — карандашных и акварельных. И меня, не поверите, приняли! На живописное отделение!
• А вы сами-то верили тогда, надеялись? — спро­сил я Николая Ивановича.
• Как увидел, сколько пришло-приехало желаю­щих — дрогнул. Подумал даже: на вокзал н — ходу домой. Но пересилил себя. Ведь я так хотел стать ху­дожником, так мечтал! Да и стыдно было возвращаться ни с чем, тем более таким трусом… А может, мне про­сто повезло тогда?!
Вот в этом неожиданно вырвавшемся вопросе-вос­клицании — весь Николай Иванович. С его так, по- моему, н непреодоленным с давних пор сомнением в своем призвании. Не случайно, когда грянула война, за­ставшая его дома, на каникулах, он не поехал в учи­лище продолжать учебу на третьем курсе. а решил дождаться призыва в армию.
• Каникулы мои, само собой, полетели, — продол­жал Николай Иванович. — Тут уж не до отдыха и не до этюдов на лоне природы. До призыва успел быстро выучиться и полгода поработать слесарем в воде. Сначала проводили на фронт брата Ивана, погибшего в разведке. И на второго брата, Василия, сапера, тоже похоронка пришла… Не забыть, как мы провожали Ивана и как меня провожали в феврале 1942 года. Какой плач, какой рев поднимался на перроне, когда эшелоны медленно трогались и набирали ход. Эти кар­тины, да и войну, которую я прошел, помню до мель­чайших деталей; до сих пор вижу непоблекшие цвета, слышу незаглохшие с тех пор звуки. Все это не дает покоя, ноет невынутым осколком, а написал войну только один раз.
Да, Николай Иванович посвятил ей, не считая не­скольких этюдиков для себя, лишь одну картину. Ту самую, что упомянута мною вначале. Это большое по­лотно, запечатлевшее сильнейший артиллерийский об­стрел укрепленных вражеских позиций перед броском танков и пехоты. Бывший артиллерист, кавалер ордена Славы 111 степени, двух медалей «За отвагу» и медалей «За взятие Будапешта» и «За победу над Германией», он не стал рисовать стреляющие орудия. Хальзев и здесь не изменил своему художественному пристрастию, создав не столько батальное, сколько пейзажное полот­но «Началось!» («Артподготовка»): весь горизонт в огне и густом дыму от сплошных разрывов снарядов. А на первом плане в неглубоком, длинном окопе — те, кто направляет и корректирует огонь. Впереди далеко про­стирается огромное снежное поле, слабо бликующее и отражающее горящий горизонт.

«Артподготовка» открывала экспозицию выставки и, словно многозначительный эмоционально-смысловой эпиграф, словно тревожное окно памяти, невольно обо­стряла внимание ко всем представленным здесь много­численным мирным пейзажам живописца-фронтовика.
Во время очередной встречи с ним в его мастерской я поинтересовался рождением замысла «Артподготов­ки», надеясь услышать и рассказ о самой войне. И Ни­колай Иванович начал с такого вот «забавного» эпизода:

Впервые на огневой позиции я оказался в расчете 76-миллиметровой пушки. Волновался, конечно, но сильно не дрожал и хвост особенно не поджимал: я с детства был не из робких и пугливых. Вдруг начался обстрел, и я так испугался близкого разрыва крупной мины, что потерял сознание. Проще —- упал в обморок! Сидел пригнувшись на станине своей пушки и провалился во мрак, словно сраженный насмерть.

Когда очнулся и малость приподнялся, услышал: «Какой ты бледный, Николай! Ранен?» Осторожно по­двигался, ощупал себя — вроде все пело и крови нигде не видно. Только голова немного отяжелела, и все пред­стало в каком-то жутковато-тревожном свете. А ведь был веселый июньский день и кругом все было зелено. Прошло быстро: мир обрел привычные краски, а зем­ля — устойчивость. Может, еще и потому так скоро в сознание пришел, что командир приказал сменить по­зицию и приготовиться к отражению атаки прорвав­шейся немецкой мотопехоты…

Вот такой нелепой, как считает Николай Иванович, оказалась его первая встреча с войной под Ворошилов­градом. И с тех пор засела в памяти долгим, на всю жизнь, удивлением: как же так — здоровый, рослый, до этого ничего и никого не боявшийся девятнадцати­летний самарский парень-волгарь и — обморок!

Не стану утверждать, тем более что Николай Ива­нович об этом не говорил, но, узнавая подробности его фронтовой эпопеи (один плен и побег чего стоили), могу предположить, что он до самого конца войны и последнего выстрела мстил врагу еще и за ту свою минутную слабость, воспринятую им как унижение. За тот свой нечаянный испуг, пережитый как оскорбление.
И работая более сорока лет спустя над «Артподго­товкой», он тоже не мог не вспомнить тот светлый, вдруг опрокинутый летний день. Хотя, повторяю, он не говорил мне об этом и рассказывал о своем первом и единственном «боевом обмороке» с улыбкой и юмором.

А может быть, мои предположения провоцировала лежащая на столе фотография Николая Ивановича, сде­ланная весной 45-го, вскоре после салюта Победы, ког­да улыбки радости и ликования освещали даже самые суровые и горестные лица? Борцовская стать н грудь сержанта-гвардейца, боевые, добытые отвагой и кровью солдатские награды и очень серьезный, с еще не ушед­шими гневом и болью взгляд победителя. Конечно, это запечатленное на ходу, без специальной фотоподготов­ки, мгновение его жизни могло быть нетипичным, слу­чайным. И все-таки думаю, почти убежден, что именно такое выражение лица было у Николая Ивановича, когда он писал свою «Артподготовку». Ибо война по­жизненно и неотделимо вошла в тех, кто ее прошел.

лагерь. И все под собачий лай и понукание конвоиров которых было по пять-шесть на каждых сорок человек. Один конвойный обязательно забирался на колымагу с дровами. Видно, для собственного удовольствия и луч­шего обзора.

И так было: везем — еле ноги передвигаем, а наш погоняла губную гармошку вытащил, играет и лыбится, сволочь! Не знаю, сколько бы они на мне ездили и когда бы до смерти заездили, если бы не привалила удача — ехать на машине за торфом. Однажды совсем было решил бежать — будь что будет, но не смог: серд­це так колотилось, что корзину с торфом чуть до ма­шины доволок. На следующий день приехал большой грузовой фургон, на который набрали нас десять чело­век — при шофере и четырех охранниках.

Как увидел, что вооружены не автоматами, а вин­товками и собак с ними нет, сразу решил: сегодня! За­ранее договорился с одним сибиряком вместе бежать и, когда ехали, толкнул его в бок — он понял. Еха­ли долго, солнце уже метра на два над горизонтом под­нялось. Местность болотистая, лесистая и настоящий густой лес всего в каких-нибудь двухстах метрах от нас! Пока несли по первой корзине, условились со своим напарником стартовать по моему сигналу. Во время третьей ходки, когда были ближе, к лесу, подал знак, и мы побежали…

• Что вы тогда чувствовали? — спросил я Нико­лая Ивановича, невольно заволновавшись, представив ту картину.
• Что чувствовал, не могу сейчас точно объяснить. Скорее всего — ничего, кроме безумно колотившегося сердца. Сквозь шум и звон в голове слышал крики и стрельбу. Старался бежать как можно быстрее и нырками, чтоб им труднее в меня было попасть, а казалось, что перебираю ногами на одном месте. Так во сне иногда бывает… У опушки мы в старые окопы попали и по ним дернули, уже не боясь пуль. Нас, видно, толь­ко двое охранников преследовали, да и то они скоро погоню прекратили, вероятно, опасаясь, как бы осталь­ные не разбежались у тех двоих. Шофер ведь не в счет — он руль ни на минуту не отпускал.

Шли всю ночь, потом день, потом еще ночь, а потом и времени счет потеряли и уже не чувствовали ни го­лода, ни холода — ничего. Ушли, думаю, километров на сорок. И все по кромке леса, из которого днем не выходили. Только примерно числа 15 декабря, когда услы­шали близкую, явно фронтовую канонаду, зашли в полусгоревшую деревушку, залезли в какой-то подвал чем-нибудь поживиться и передохнуть перед последним броском.

Нам повезло — наши в этом районе пошли в про­рыв, и утром мы вылезли на свет Божий освобожден­ными и спасенными. И тут мне опять здорово повезло: после долгого и дотошного расспроса-допроса теми, ко­му положено, не в Сибирь упекли, а поставили на до­вольствие и — в строй, в 576-й артполк 167-й стрелко­вой дивизии.

Месяца три я был на своем законном месте в ору­дийном расчете. А когда узнали, что я прилично рисую, отозвали в дивизионное топовычислительное отделение, в топографическую разведку. Когда убило командира отделения, меня поставили на его место и на погоны навесили три лычки. С ними я и явился домой…

Домой Николай Иванович вернулся не скоро. Ему пришлось еще много повоевать и многое пережить. По­сле освобождения Киева, ранения ноги и двухмесячной поправки он был направлен в 136-й гвардейский гау­бичный артполк. Начал командиром отделения, потом перевели в полковую топографическую разведку на­чальником вычислительной команды. И так хорошо проявил себя на переднем крае со стереотрубой, что его с фронта в 1943 году направили в Пензу, в артилле­рийское училище. В Пензу, где было его художествен­ное училище! Встреча с ним всколыхнула и переверну­ла все в душе настолько, что желание учиться на офи­цера снова оборвалось. И опять (такой уж у него рис­ковый характер) — рапорт с просьбой отправить об­ратно на фронт. И на сей раз —’удачное, скажем, так, удовлетворение просьбы и направление под Харьков.

Николай Иванович попал тогда в 972-й гаубичный артполк и с ним, будучи начальником вычислительной команды топоразведки, с боями прошел Польшу, Румынию, Венгрию. Два месяца сражался в районе Буда­пешта и озера Балатон и через горы прорвался в Авст­рию. А из Австрии — опять в Румынию, где и застала весть о Победе и где еще два года пришлось служить…

Вернувшись домой и написав несколько небольших картин, решил ехать в Пензу заканчивать художественное училище. Хотя это было не просто, пришлось продать своё не лишнее пальто.

Справедливо гордясь боевыми наградами бывшего ученика, к тому же представившего хорошие работы директор училища зачислил Николая Хальзева на тре­тий курс, посчитав перерыв на войну важным аргумен­том в его пользу. Но проучился он всего полгода. По­тому что помощи из дому не было, а подхалтурить, под­заработать на хлеб и картошку негде.

Мне памятен тот голодный 47-й год, помню трудно­сти с побочными заработками, и я хорошо понимаю состояние Николая Ивановича, который не выдержал и сорвался из училища, когда приятель прислал письмо, зазывая на работу в Куйбышевский оперный театр ху­дожником-исполнителем. Получил документ, дающий право преподавать в школе рисование и черчение, по­прощался невесело и покатил в Куйбышев.

Однако не так-то легко оказалось расписывать огромные, натянутые на полу декорационной мастер­ской полотнища театральных пейзажей и всевозможных занавесей. Быстро уставала раненая нога, а по-друго­му — сидя тут работать было просто невозможно. Когда совсем стало невмоготу, написал так называемую твор­ческую картину, представил ее в Товарищество худож­ников и был принят. В мастерских Товарищества, став­шего впоследствии отделением Художественного фонда, было немного полегче и намного денежнее. Да и к цели намного ближе.

Делая копии с картин и портретов, Николай Ива­нович не переставал писать этюды и картины для себя, наращивая, как он выразился, практикой то, что недо­брал в училище. Все чаще выбирался с этюдником на Волгу, в Жигули. Поначалу увлекся графикой, помогав­шей живописи. Потом, по его выражению, «творческо­му процессу живописи окончательно предпочел во мно­гом механическое ремесло графики». Говоря так, он, естественно, имел в виду не создание самого рисунка, а печатание на станке, когда уже не работает чувство, фантазия, когда творческое волнение, уступает место обыкновенным физическим усилиям. Быть может, еще поэтому он часто стал обращаться к двухцветной гра­фике и заметно в этом преуспел. Во всяком случае, кто бы ни приходил ко мне, неизменно останавливал свое внимание на подаренном им прекрасном двухцветном ???? листе «Устье Самары».

Шли годы, графические и живописные картины Ни­колая Ивановича все чаще стали появляться на различ­ных выставках — областных, зональных, в Москве, Болгарии, а сам он был принят в члены Союза худож­ников СССР. Вот, пожалуй, и все…

Да, чуть не забыл! На его персональной выставке картина «Артподготовка» была расположена прямо на­против, через зал, такого же большого полотна «Жигу­левские Ворота», повторю, одного из впечатляющих, на мой взгляд, в творчестве художника. Так война и мир фронтовика-живописца сошлись в одном его отчете — итоге многолетней работы.

Разумеется, я спросил его, почему он все-таки лишь один-единственный раз всерьез обратился к войне?

— Скорее всего потому, что война не моя тема, — ответил он по-солдатски кратко.

О его же теме убедительно говорили многочислен­ные лирические, пейзажные картины, представленные в просторной экспозиции персональной выставки, и те, тоже многие, что не уместились в ней и ждут своего «премьерного часа» в мастерской.

Перейти к картинам Николая Хальзева

Другие новости и статьи

preloader